ВСЁ ЗАКОНЧИТСЯ, НО ЭТО НЕ ЗНАЧИТ, ЧТО ОНО ТОГО НЕ СТОИТ
Администрация Дагорта частично перебралась на другой проект. Приходите, будем рады: http://sanctumsanctorum.rusff.ru/
время в игре: месяц солнца — месяц охоты, 1810 год

Дагорт

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Дагорт » Личные эпизоды » 26, месяц ласточки, 1808 год — эффект обманутого ожидания


26, месяц ласточки, 1808 год — эффект обманутого ожидания

Сообщений 1 страница 6 из 6

1

http://sh.uploads.ru/OGPuY.png


Виктор & Рейнард« может быть, и это когда-нибудь будет приятно вспомнить ».

эффект обманутого ожидания — средство усиления выразительности текста, основанное на нарушении предположений, ожиданий и предчувствий читателя. Эффект обманутого ожидания возникает в том случае, когда спрогнозированная линейность событий прерывается — конечный «ожидаемый» элемент заменяется «неожиданным».

Один из них держит за стальной принцип завершать всякое задание за какое он взялся; другой — до дрожи не любит опаздывать туда, где он мог быть действительно полезен. И лучше бы их мировоззрения никогда не пересекались, но у богов, как известно, на все есть свое особо ценное мнение.

+1

2

и нигде нет вам покоя

Окованный печалью и слабым волнением, в голове его хрустальным эхом звучит голос Марисы – ладной, белокурой девчушки, что ухаживала за оранжереей Коллегии и время от времени подкармливала его яблочным пирогом да носила ему книги из библиотеки, никогда не обращавшая внимания ни на его молчаливость, ни на грубоватые манеры. Ладная, милая Мариса искренне волновалась за его судьбу и будущее, а он только и смог, что сухо усмехнуться ее искренности, да вложить в узкую ладошку десяток медяков, попросив помолиться за судьбу его мудрому Старцу. Бедная, наивная Мариса, которая решила искать друга вовсе не в том человеке.

Виктор не любил ни яблок, ни богов, ни милую Марису из оранжереи при Коллегии. Зато извечно был голоден до познания того, что другие считали порочным и запретным, чураясь и шарахаясь от этого, как от проклятого пламени. Виктор любил тьму и закутанные в вуали тайны ее, и кем бы был он, если бы услышав о надвигающейся на восток Редларта Пустоте остался бы в стороне? Это не было заданием Коллегии, а в Коллегии давно уже взяли на веру, что Виктору Гроссербергу не требовалось ни одобрения, ни разрешения – все решения свои он принимал самолично и самолично же их исполнял, нравилось то кому или нет.

Вот и теперь, закутанный в пальто и в съехавшей на лоб шляпе, он делает в дневнике короткие заметки, не замечая ни шума за окном, ни падающего на обтрепавшиеся страницы пепла. Ему не за что волноваться – нанятый им дилижанс, этот древесно-стальной зверь запряженный двойкой крепких коней, был не самым быстрым, но достаточно надежным транспортом, в который к тому же влезли все его вещи. Ему только и надо было, что добраться до какой-нибудь деревеньки близ Мааса, да отыскать какого-нибудь смышленого рыбака, готового взяться за не пыльное поручение переправы: такие за услугу просили меньше, а интересных историй знали куда больше в отличие от портовых прохиндеев, готовых ободрать тебя, как липку.

Мерный стук колес да копыт по мощенной камнями дороге расслаблял, а легкое покачивание убаюкивало, позволяя опуститься в самую глубину собственных суетных мыслей. Виктор копался в своей голове, как только дети могут копаться в сундучке с игрушками, медленно и лениво перебирая всякую ложащуюся ему под пальцы гибкой змеей мысль, и сам не замечал, как смолит одну за одной, немигающим, стеклянным взглядом наблюдая на голубоватым, робко пляшущим за стеклянным колпаком фонаря язычком пламени. На самом деле, если задуматься, ему было плевать на судьбу Редларта, но не плевать на судьбу феномена Пустоты – искренность, достойная инквизиторского меча; искренность, о которой он никому не расскажет.

Когда дилижанс качнуло в первый раз Виктор не предал этому значения. Когда дилижанс – уже куда сильнее – качнуло во второй раз, Виктор захлопнул дневник и нахмурился. Когда мимо его окна спикировал вопящий возница – Виктор глубоко затянулся, на выдохе изрекая короткое, красноречивое и совсем недостойное ученого мужа: “так, блять”. Погасив болтающийся из стороны в сторону фонарь от греха подальше и вытряхнув себя из пальто, Виктор засучил рукава рубашки и подтянул горловины перчаток, решительно берясь за дверь дилижанса.

Виктору Гроссербергу сорок шесть лет, порядка двадцати из которых он угробил на путешествия в такие дебри, в каких мало кто выживает в принципе. Он вхож в общество инквизиторов. Его сторонятся в Коллегии. Даже самые сварливые базарные торговки не желают сталкиваться с ним в споре. И Боги тому свидетели – горе тому, кто рискнет хоть как-то попытаться нарушить его планы, и уж тем более горе какой-то безродной сучьей блохе, решившей обогатиться его мало чего стоящим имуществом и параллельно решившей сорвать, возможно, одну из наиболее важных его поездок. Таких ошибок прощать не принято.

Толкнув дверь, Виктор выбрался из дилижанса, в последний момент почувствовав, как свистящий в ушах ветер сорвал шляпу с его головы. Что ж, на войне без жертв не обходится, верно? Покрепче ухватившись за стальную рейку на крыше дилижанса, Виктор отклонился далеко в сторону, стремясь получше рассмотреть фигуру того идиота, что оказался достаточно отважен и слабоумен, чтобы попытаться спутать ему карты. В бледных пятнах света пролетающих мимо фонарей разобрать что-либо было задачей не из простых, но бывало и хуже, так что Виктору не привыкать – его вело искреннее возмущение и злоба.

— Эй, ты!... — хрипло окликнул он, щурясь на выедающий глаза ветер. Фигура, не отпустив поводьев, обернулась на звук.

Виктор осоловело замер, чувствуя, как начинает нервно подергиваться правый его глаз. Сжимающая рейку рука сжалась еще сильнее, а стучащее в груди сердце гневно замерло, поджимаясь и в следующий миг застучав еще громче, горячей кровью обжигая грудь его изнутри. На месте возницы сидел никто иной, как Рейнард. Старина Рейнард отлично вписывался в происходящую вокруг бесовщину, но еще лучше он вписывался в роль слабоумного дегенерата, которому страсть, как было любо обратить в дерьмо все к чему прикасались его гребанные ручонки. Рейнард, впрочем, кажется его тоже узнал, в частности потому, что Виктор готов был поклясться, что видел, как страдальчески закатились чужие глаза.

— Ты мерзкий сын плешивой псины, ублюдок, — гаркнул Виктор и на мгновение влез обратно в дилижанс, чтобы вылезти вновь, но уже вооружившись эбеновой тростью, с хорошим таким, увесистым набалдашником, которым он изловчился садануть по чужой ляжке, — слышишь меня, выблевок эволюции?! Я сейчас туда залезу и тебе пи…

Окончание фразы потонуло в зубодробительном скрежете выбивших искру колес по камню, когда дилижанс круто завернул в сторону.

Отредактировано Виктор Гроссерберг (2019-07-28 03:23:15)

+3

3

Судьба, по мнению Рейнарда, была записана в самом ядре его бессмертной души. Ровно в самой его сердцевине, что позволяет духу его, сучьему, закрепиться в смертном теле, зацепиться за крепкие кости, срастись с мягкими мышцами, втечь в его вены вместе с алой кровью. Она неотвратимо и придумана высшими силами за него. Он волен лишь подчиняться этому около_божественному, мистическому провидению, обреченный сталкиваться с выборами, каждый из которых швыряет его то на хорошо освещенную, чистую дорогу, мощенную гладким камнем, то на топкую тропу топей, где его ждет лишь опасность да смерть.

Рейнард, обозленное и непризнанное дитя, мог пойти дорогой мастера-кузнеца. Унаследовать дело своего отца, стать его наследником. Он мог последовать зову семьи и пойти по стопам своего отца, как делал его отец, как делал отец его отца, как делал отец его отца его отца. И так — до бесконечности лета и века назад. Он мог. Но он отказался от этой мощенной дороги честного, но тяжкого труда.

Рейнард, брошенное и никому не нужное дитя, мог пойти дорогой приключений. В его руках была возможность заняться наукой, начать познавать то, что являлось непознанным. Чтобы научиться отличать правду от лжи, продажность от искренней преданности. Посмотреть другие королевства, страны, традиции и обычаи; возможно, осесть где-то в одной области, чтобы достичь в ней своего особенного совершенства. Этот тернистый, поросший можжевельником и могильными цветами путь, он проигнорировал.

Рейнард, помнящее старое и запоминающее новое дитя, свернул на дорогу разбоя и крови. Как считал он сам, это была зафиксированная точка его личного Времени. То, что Судьба неотвратимо подсунула ему под нос — единственная альтернатива, смысл его существования, та самая область, сфера деятельности, в которой он, так долго и муторно, достигал совершенства всю свою жизнь. Рейнард убивал неверных предателей, грабил слишком богатых, стирал из чужой памяти все еще живущих людей. Он травил, ловил, выдавал, продавал, спасал, защищал, убивал, убивал, убивал. Смерть дышала ему в спину. Ее когти были остры и опасны.

Рейнард, искренне верящий в Судьбу, словно в свое личное, персональное Божество, отдавал всю свою суть на волю ее. Доверялся ей почти вслепую. Ждал знаков и старался действовать по уму, не только по сердцу. Но, ступив на этот тяжкий, извилистый путь, он редко задумывался о том, что помимо Смерти, Удачи и Судьбы — этих трех нерушимых столпов всего его мироздания — ему благоволит и Глупость.

для протокола: погода сегодня теплая и ясная, но вскоре ожидается приливы гнева и неудачи

Рейнарда попросили позаимствовать дилижанс и хорошо за это заплатили. Позаимствовать его было необходимо со всем его содержимым, не вдаваясь в подробности того, чем именно это содержимое является. Этот заказ был заведомо простым, почти обыденным, и исполнять его собственноручно не было никакого смысла. С этим мог справиться и коренастый Мот, все детство проведший в конюшнях, способный успокоить любую скотину, даже тяжело беременную телку в годах. Это могла сделать бойкая и красноречивая Катрин, способная заговорить любого стражника так, что он был готов продать ей свою родную мать. Была возможность послать выполнять этот заказ молчаливого медвежатника, которого звали Сизым — посмотрев на его ряху, сразу же терялось любое желание задавать лишние вопросы.

Но благословленный Глупостью Рейнард решил взяться за эту простейшую задачу в одиночку — от того, что слишком долго загнивал в Доме от скуки и безделья. Без особых проблем он выяснил маршрут движения искомого дилижанса, выведал несколько важным подробностей касательно его владельцев. Арендованный Коллегией, им управлял престарелый, но крайне бодрый возница, договориться с которым — секундное, плевое дело. Рейнард не видел знаком Судьбы, не слышал ее шепота, не замечал ее предостережений. Это не могло быть зафиксированной точкой его личного Времени. Он мог отказаться. Он мог опоздать. Он мог сделать что угодно, лишь бы упустить этот дилижанс, потерять его из виду. Что угодно могло произойти, лишь бы событие не было совершено.

Рейнард был глух, когда зацеплялся за стропы, чтобы перебраться вперед, занимая вспомогательное место для кучера. Рейнард был слеп, когда ударял возницу острым локтем прямо в висок, заставляя того повалиться на землю с хриплым воплем, полным удивления. Рейнард был глуп, когда думал о том, что все это — простой заказ, каких десятки, сотни, тысячи, такие же очевидные, как и все те, что ему удалось выполнять ранее.

Рейнард, не последний человек в этом затхлом, уродливом королевстве, прозрел, услышал, поумнел за долю секунды. Он вздернул поводья, болезненно хлестнул кобылу по боку, заставляя двигаться быстрее, а потом — обернулся, и это было одной из самых главных его ошибок. На самом деле он мог и не поворачиваться. Он могу развернуться всем корпусом, выбрасывая стек из руки и заменяя его кинжалом, чтобы метнуть тот лезвием вперед. Он бы метил по глазами и попал бы точно промеж налитых кровью (то ли от бессонницы, то ли от злости) белков. Вспорол бы эту еле заметную морщинку, залегшую поперек красивого, прямого носа. Мысли эти заставили его пропустить удар тростью, болезненный до обиды.

Морщинка эта, к слову, ему совершенно не шла. А вот глаза его, безусловно, шли ему до безумия.

Он сказал:

— Мой возлюбленный брат Виктор, безумно рад тебя видеть! — так он сказал, повышая голос да в немой просьбе ко всему Высшему закатывая глаза. Пальцы лишь сильнее сжали поводья, и когда поворот оказался достаточно близок, резко вытянули их в сторону, от чего несчастная, взмыленная кобыла завыла, но накренилась, выходя на нужную траекторию. — А теперь закрой свое хлебало на десять долбанных минут, будь так, сука, добр!

За дилижансом увязалась городская стража. Гвардейцы скакали за ними следом и страшно вопили, что заставило Рейнарда почувствовать лишь приступ тупой, пульсирующей злобы на подкорке сознания. Кровь долбилась в венах, стучала по вискам, и от азарта погони он почти упустил нужный поворот, в который крупный, неповоротливый дилижанс вошел со скрипом и обломленный фонарем сбоку. Пока они мчатся по этому захудалому и крайне узкому переулку, Виктор не рискнет высунуть свою проклятую голову наружу. Когда они покинут его, Рейнарду придется опрокинуть дилижанс прямо на чью-то овощную лавку, лишив ее владельца приличной партии молодой капусты, раздавленный под тяжестью дерева и издыхающий кобылы.

Рейнард, оправившись от падения, спрыгивает на землю и оглядывается, про себя подсчитывая время на побег. Объездной путь может дать им не более семи-восьми минут. За это время ему необходимо вытащить Виктора из перевернутого дилижанса и заставить его спуститься в коллекторы. Читай также: не погибнуть в процессе. От его яда или слепого клинка.

Он распахивает хлипкую дверцу и хватается за первое, что попадается ему на пути: та самая злосчастная трость, которой Виктор так больно ударил его по бедру, что кожа саднит и вскоре зацветет совершенно отвратительной гематомой. Рейнард хватается за трость крепче, рвет ее на себя, и Виктор, как и ожидалось, появляется из тьмы кабинки следом, слишком жадный, чтобы расставаться со своей собственностью.

Он говорит:

— У тебя есть две минуты, чтобы полить меня дерьмом. После этого мы очень быстро пойдем в тихое и неприятное место, — так он говорит и жмет к чужому горлу ребро клинка — достаточно для ощущения, не достаточно для смерти. Рейнард умом-то понимает: в этом нет никакого смысла. Виктору бесполезно угрожать, а еще бесполезнее — ставить условия. — И уже там ты мне расскажешь, кого я должен убить за происходящее сейчас. Тебя заказали, Виктор. Живым. И мне это не нравится.

И тащит его, упирающегося и изрыгающего свои причудливые ругательства, в сторону коллекторов, а потом толкает — прямиком во впадину, к решетке, что вела в канализации под городом.

Отредактировано Рейнард (2019-10-04 13:15:47)

+1

4

прости Дева, ибо я возлюбил воплощение порока

Будь злоба чем-то менее эфемерным – Виктора бы ею тошнило. Ядовитыми слезами она бы сочилась из глаз его и пузырящимися нитями слюны красила бы губы его в угольный черный; она бы проела его изнутри, она бы растворила его в себе, пожрала бы заживо. Виктор – пасынок науки и знания, вскормленный строками книг и вязью теорий, – ставит цели свои выше людей, выше обстоятельств, выше моралей, выше себя самого. Виктор до дрожи и до удушья ненавидит, когда его – столь грубо! – сталкивают с намеченного пути, и Рейнард сейчас (особенно сейчас) для него никто.

Рейнард – это глубокая трофическая язва на его коже: влажная, гноящаяся, зловонная. И Виктору хочется кричать, хочется ругаться, хочется плеваться ядом, пальцами впиться в чужое лицо, чтобы выцарапать эти водянисто-зеленые, такие до очарования умные, понимающие глаза, чтобы надавить и вдавить, выдавить, лишь бы лопнули под пальцами упругие сферы и по запястьям потекло влажное и солоноватое, пачкая и впитываясь в рукава рубашки. Но сейчас Виктор может лишь задыхаться в своем истовом возмущении, иссушенным ртом хватая ледяной, ночной воздух.

Виктора откидывает назад, вбивает в дверцу, вжимает в окно, давит до хруста, выворачивает до треска. Его лодыжку – столь неудачно застрявшую, – закусывает вспышкой боли, дрожащие и протяжные волны которой стелятся по изнанке кожи его до самых бедренных сочлененний, крутя мышцы и вгрызаясь в кости. Виктор невольно впивается пальцами в спинку сиденья и в ручку двери, нелепо распятый впотьмах кабины и замерший в болезненном оцепенении. Виктор не кричит, не стенает, не шипит – скрежещет зубами крепко сжатых челюстей да коротко и зло взрыкивает, когда мир вдруг содрогается, без предупреждения сменяя плоскости.

В его ушах звенит стальной лязг и конское ржание, а перед глазами пляшут черные точки-мухи да запечатленные на сетчатке бельма искр, и мир пред взглядом его расплывается куда-то вправо и вверх, из-за чего к горлу подступает легкая тошнота, наполняющая рот горьковато-кислым привкусом выплеснувшейся желчи. Виктор чувствует себя пьяным без вина, хотя на самом деле просто крепко приложился затылком о какую-то перекладину, будто одной только вывихнутой (сломанной?) ноги ему было мало.

Виктор тянется к свету; тянется к ускользающей из пальцев его трости; тянется к этому грубо вырубленному тенями, коренастому силуэту, игнорируя боль и поступающую все ближе дурноту. Он неловко и как-то грузно переваливается через край, опускаясь наземь и припадая на вывернутую ногу, но тут же выпрямляется, опершись о вырванную из чужих лап трость, силясь не показывать своей боли. Рейнард трогает горло его клинком и Виктор в ответ лишь вскидывает голову, трется о холод стали кожей и открывается ее остроте в каком-то провокационно-приглашающем жесте преосполненном нарочитого высокомерия и неуместной горделивости.

Рейнард смотрит в его глаза, скалится в его лицо, травит слух его ядовитым звучанием своего голоса, марает его своими прикосновениями. И Виктор – переполненный злобой и ядом, владеющий сотнею ругательств на десятке языков, – молчит, поджимая губы. Виктор не отвечает ему, не тешит его своей яростью, не сыпет витиеватой бранью, не видит во всем этом смысла. Виктор лишь смотрит – свысока, но с леденящим спокойствием, – и это страшнее всех ужасов хтонического первородного Хаоса вместе взятых. Виктору плевать на злобных ублюдков, что пакостят у него за спиной, потому что проблема его – воплощенная в плоть и кровь  – стоит прямо перед ним.

— Будь так добр, вскрой себе горло.

Так он говорит – выдыхает слова – линию губ заламывая деланно ласковой, мягкой улыбкой. А после шипит и упрямо отталкивает чужие руки в сторону, тяжелой, хромой походкой направляясь в сторону лаза. Виктор не знает с какой стати он, пострадавший, обязан лезть в городскую клоаку, но все равно лезет, потому что знает, что Рейнард его не отпустит, не позволит подпортить ему кровь, пресечет на корню его мстительный треп, потому что Виктор о нем и о делах его знает слишком много (куда больше, чем остальные). Нет, он не сможет просто уйти и остается только надеяться, что стервятники Гвардии вернут его вещи в Коллегию, а не растащат в свои углы.

Виктор бредет по туннелю, по этой каменистой, заросшей заскорузлой грязью кишке столицы, игнорируя запах нечистот, чавканье слизи и мечущихся под ногами жирных крыс. Виктор ловит одну из них под каблук, без намека на сострадание и брезгливость вслушиваясь в истерический визг и влажный треск перемалываемых, втаптываемых в грязь костей и плоти. Виктор тешит себя мыслями о сотне смертей, какими мог бы (всем на радость) издохнуть Рейнард, но это не помогает, напротив – раззадоривает лишь сильнее, заставляя сердце биться громче и чаще, а мехи легких раздуваться шире.

Виктор бьет его подло и исподтишка – набойкой трости назад, в стремлении попасть в полную нервов ямку под мениском, чтобы у ублюдка ногу отняло, но оступается, а потому удар идет по касательной и соскальзывает, чуть задевая бедро (опасно близко к паху) и пачкая одежду. Виктор раздраженно шипит и дергается стреноженным зверем, когда Рейнард отбивает трость в сторону и обхватывает его со спины, шею его удушливо зажимая в сгибе своей руки, из-за чего Виктору приходится отклониться чуть назад.

В следующий раз целься лучше, это была первая и единственная твоя попытка.

Елейно цедит ему на ухо Рейнард и отпускает, грубо подталкивая в спину и демонстративно (будто случайно) чиркая острием клинка о камни в немом предупреждении. Виктор одергивает полы пальто, выпрямляется и следует дальше. По зловонному туннелю в высокий, круглый зал, где Рейнард его обходит, направляясь к глухим нишам коммуникаций в стенах, одна из которых поддается ему, пропуская их дальше. Виктор проходит первым, игнорируя приглашающе протянутую руку, проталкивается сквозь коридор, стараясь не цеплять плечами стены и выходит в низкий зал, слыша, как где-то позади Рейнард закрывает двери своего убежища, запрятанного среди дерьма и гнили.

Но на удивление, стоит все же признать, что ни дерьмом, ни гнилью, ни иными нечистотами тут и не пахнет. Воздух теплый и влажный, звучащий погребной отсырелостью; пол под ногами вычищен от помоев и посыпан опилками; вокруг ящики и шкафы, какие-то мешки о содержании которых Виктор знать не желает, а в стене – ниша вроде горизонтального алькова, застланная шкурами и сухим, сладко пахнущим сеном. Виктор молча отходит к стене и вжимается спиной в угол, будто занимает глухую оборону, откровенно неуютно и скованно чувствуя себя на чужой территории.

Нет, его не должно быть тут. Все это неправильно. Он должен быть в своем треклятом дилижансе, находясь на полпути к треклятому Маасу, чтобы поехать в треклятый Редларт, чтобы задокументировать все о треклятой, гребанной, мать ее, Пустоте. Он должен был быть первым, а теперь останется и вовсе вне счетов. А все из-за этого ублюдка, за которым он наблюдает из тени затравленным зверем, пока тот разжигает свечи и лампы, чтобы рассеять темноту хоть каким-то светом и, судя по всему, не намеревается его отпускать.

— Мне нужно ехать, Рейнард. Это крайне важно. Я буду молчать обо всем, если тебе угодно, только выпусти меня отсюда.

Так он говорит – выдыхает слова – досадливо морщась, и голос его звучит едва ли не самоубийственным, абсолютно слепым упрямством, которое отрицает все, кроме цели, от которой Виктор все еще не отказывается, из последних сил цепляясь за эту неизбежно выскальзывающую из пальцев его, прозрачную нить.

Отредактировано Виктор Гроссерберг (2019-09-03 05:30:45)

+2

5

Виктор Гроссерберг — это зеркало. Абсолютно не проницаемое с одной стороны, с другой же — мутное, покрытое пятнами грязноватых разводов, перечеркнутое царапинами, где-то затертое, а там, в верхнем углу, три капельки-крапинки алой крови. Виктор отражает абсолютно весь окружающий его мир, и людей вокруг себя отражает тоже, но в глубинах его, темных, замытых, разливающихся первозданной темнотой, запрятано куда больше, чем может показать его неверное, разбитое на сектора отражение.

Он отражает и Рейнарда — в том числе. Он отзывается на каждое его действие и неловко забивается во тьму по углам — забивается именно туда, где ему комфортнее всего. Виктор не чувствует себя в безопасности. Виктору дискомфортно. Виктор опирается о свою шикарную, великолепную трость, и губы его, бескровные, плотно сжатые, трогает еле заметная судорога. Потому что помимо всего прочего — Виктору больно. Он не хочет этого показывать. Рейнард дает ему время для передышки, время на смириться, успокоиться, обрести трезвый рассудок. Рейнард разбрасывает по своему подземному убежищу пятна света в лице зажженных свечей, роется в ящиках в поисках эластичных тканевых полос для Виктора и вина для себя, потому что

потому что это просто невозможно.

Ему нужно выпить, очень срочно, прямо сейчас и прямо здесь. Ящики в своей девственной чистоте не дают ему такой возможности, и этому Рейнард не удивляется — жизненно необходимые запасы именно в этом месте он пополнял редко, а алкоголь сюда доставлялся и вовсе практически никогда. С долей раздражения он захлопывает крышку сундука, и звук этот разносится по глухому залу, гулко отскакивая от стен из холодного, светлого камня.

Рейнард говорит:

— Ты мог не послушать меня и уйти еще тогда, наверху. Ты мог закричать и позвать на помощь стражников. Ты мог достать один из своих ножей и выколоть мне глаз, — так он говорит, разворачиваясь к Виктору лицом. Вжавшийся в холодный угол, он словно уменьшился в росте и развороте плеч. — Но ты не сделал ничего из этого, Виктор. Ты сам пришел сюда.

Рейнард разматывает моток эластичной ткани и медленно подходит. Виктор для него сейчас — затравленный, раненный, но оттого не менее опасный зверь, загнанный в ловушку. Он не знает, чего стоит от него ожидать, и это не было исключительной ситуацией. В большинстве случаев Рейнард не знает, чего стоит от него ожидать. Виктор Гроссерберг — непредсказуемый. Не поддающийся объяснениям. Не подчиняющийся привычной логике. Тайна с множеством различных «НЕ», попытки разгадать которые вне обыкновения ведут лишь к беде и смерти.

Рейнард говорит:

— Ты хромаешь, — так он говорит, и глаза прикрыты в неприятном прищуре. Виктор молчит и жмется, и Рейнард подходит ближе, на достаточно безопасное расстояние, откуда даже стремительно атака с выпадом его не достанет. — Дай мне осмотреть твою ногу. Нельзя оставлять ее в таком состоянии.

И Виктор отвечает:

— Нет.

Рейнард делает шаг.

Виктор отвечает:

— Не подходи.

Делает шаг.

Отвечает:

— Не прикасайся ко мне.

У Рейнарда за душой мало: пистолет его в нагрудной кобуре, а кинжал покоится в набедренных ножнах. Он не собирается сражаться и причинять Виктору вред — тоже. Он лишь пытается исправить свои собственные ошибки (ведь Виктор вывихнул ногу только по его вине), он пытается вести себя сносно. Рейнард, говоря честно, мог вырубить его еще до того, как запер дверь в это помещение. Не хотелось тащить чужую тушу на себе. Ухудшать и без того плачевное впечатление о себе. Возможно, Рейнард просто ему поддается по ряду различных причин. Быть может, Рейнард просто не хочет принять ему лишнюю боль.

Вполне вероятно, что Рейнард беспокоится. С уверенностью можно отметить, что все это смягченное поведение продиктовано банальной симпатией, хотя и использовать этот термин сейчас — лицемерие. Это уже давно никакая не симпатия. Рейнард просто не хочет в этом признаваться хотя бы самому себе. Не хочет опускаться на колени. Принимать свое поражение. Поэтому он выбивает трость из его рук и насильно сажает на один из закрытых сундуков, очень надеясь, что ни один из клинков Виктора не окажется в его горле, бедре, животе, ребрах, сердце.

Рейнард правда очень хочет ему помочь.

Рейнард говорит Виктору: «пожалуйста».
Рейнард говорит Виктору: «будь так добр».
Рейнард говорит Виктору: «успокойся и не дергайся».

Виктор смиренно сидит на деревянной крышке. Поза его обманчиво расслабленная: он опирается на отставленные назад руки, вытянув вперед поврежденную ногу. Рейнард аккуратно опускается перед ним на одно колено, слишком напряженный от ожидания очередного подлого удара, очередного подвоха, очередного хитро выкрученного жеста, полного смысла и бессмыслицы одновременно. Виктор позволяет закатать брючину и освободить ногу от оков сапога — и недвусмысленно шипит от боли, когда вывихнутая лодыжка вновь тревожится острой стрелой боли.

Рейнард смотрит в его преисполненное недовольством лицо, трогая горячими пальцами его стопу. Ощупывает настолько осторожно и аккуратно, словно от самого малейшего касания кость надломится и растрескается на сотни маленьких осколков. Виктор поджимает губы — бескровные и плотно сжатые губы свои, — мрачно молчит и лишь смотрит в ответ. Он отрицает саму вероятность того, что ему нужна помощь. Это не в его правилах — оказываться позади и быть слабым. Рейнард понимает. И не предпринимает ничего.

Ровно тогда, когда Рейнард нащупывает вывих, Виктор издает неприятный, плохо похожий на человеческий, стон. Он дергается, и Рейнард удерживает за ногу крепче, все так же не отводя взгляд от его лица. У Виктора его лицо — бесконечно усталое, отмеченное бессонными ночами и ночными же кошмарами. На лице Виктора крест, печать, клеймо. И это, как всегда считал Рейнард, его плата за знание и что-то еще, более возвышенное и эфемерное, нематериальное и тонкое. Именно то, в чем Рейнард никогда не свел и свести вряд ли будет.

И когда Виктор дергается вновь, когда он шипит, стонет, бранится, пытается вырваться, делает все, лишь бы его оставили в покое — Рейнард резко приподнимается и прижимается губами к его губам. Пальцы сжимаются и давят. Кости встают на место со звонким, сочным хрустом.

Если Виктор откусит ему язык, оно все равно будет стоить того.

+1

6

не иди за мной, там где я — там боль,
там озёра слёз, там поля тоски.
не ходи за мной, оставайся здесь.
полюби других,
а меня не смей.


Он всегда был таким.

Он был таким с самого начала, когда обделенный чувством юмора и прекрасного фатум впервые столкнул их друг с другом, мелочно решив узнать, что из этого выйдет. Они бы, верно, могли убить друг друга, или довести друг друга до сумасшествия, или сделать еще что-нибудь форменно глупое, но в итоге как-то сохранили и жизни свои и ясность рассудков. Четыре года прохладных колкостей и жгучей, иррациональной близости. Четыре долгих года за время которых никто из них, конечно же, совсем не изменился.

Он был таким с самого начала и до сих пор: диковатым, непредсказуемым животным, лишенным манер, такта, вежливости, склонным к фамильярности, грубости и оглушающей прямолинейности. Он ел руками, пил бутылками, не стеснялся в выражениях, кусал до крови, склонен был выкручивать руки и непроницаемо впитывать все адресованные ему ядовитые издевки, улыбаясь в ответ ласково и нежно. Виктор знал обо всем из этого. Виктор постоянно всматривался и знал о многих из деталей его – внешних, внутренних и рядом стоящих, – даже не задумываясь о том, что знает и помнит слишком многое о том, кому всякий раз торопится напомнить о своих равнодушии и пренебрежении.

“Мне плевать” — хлестко выплевывает Виктор Гроссерберг, а сам, на самом деле, может с закрытыми глазами найти каждый из его шрамов, и даже те их них, о каких не знает сам Рейнард. И Виктора все это даже не злит, потому что Виктор настолько верит в свое демонстративное равнодушие, что об ином даже не задумывается. Виктор – ученый муж, светлый разум, мясное вместилище знаний – страстно склонен отрицать очевидное, словно дальнозоркий, прекрасно видящий вдаль, но не различающий того, что находится прямо перед ним, потрясая перед носом его доводами столь явными и откровенными, что не подкопаться.

Четвертый год к ряду это видят все кроме него. Пошло присвистывающая Баронесса с ее расплывчатыми, неприличными вопросами и намеками. Двусмысленно косящаяся на него Рамона, раз от раза прячущая многозначительную улыбку за краем фарфоровой чашечки. Даже хаосова кошка, обычно с подозрением относившаяся к чужакам, в какой-то момент сменила гнев милостью, начиная раз от раза оглушительно урчать при одном только виде Рейнарда. Мир вокруг сходил с ума, а обделенный чувством юмора и прекрасного фатум, должно быть, всякий раз безнадежно порывался влезть в петлю лишь бы больше не созерцать этой непробиваемой, упертой слепоты, отрицающей очевидное.

Виктор Гроссерберг – светлый ум, – был не то слепцом, не то анархистом, не то самоуверенным идиотом, истово верующим в то, что вся эта кипа откровеннейших свидетельств не более, чем временный (шел четвертый год), скоротечный (четвертый!) хлам.

Виктор никогда не считал себя ни проклятым, ни недостойным чувств; в большей мере он склонен был верить в то, что все эти “бабочки” и “ёкающие сердца” – это лишнее, которому в его плотном графике нет места. В меньшей мере это были страх и робость, что-то вроде закономерно, волнительной неуверенность пред ликом того в чем ты совершенно не разбираешься. Виктору не нравилось чувствовать себя неосведомленным и не нравилось допускать ошибки; Виктор не любил критику, все эти участливые взгляды и заботливые уверения в том, что он, мол, может довериться и прислушаться, чтобы научиться. Виктор предпочитал решать свои проблемы самостоятельно, а все эти “бабочки и сердечки” – это всегда игра на двоих и более, чего он себе позволить не мог.

Четвертый год Виктор ютился с этим беспринципно наглым животным по тесным комнатушкам и узким подворотням, зная, но упрямо отказываясь видеть, что тот уже совсем не кусается, лишь так, едва прихватывает за пальцы, чаще лишь преданно и охотливо вылизывая ладони. Виктор отказывался смотреть и понимать, но не мог не замечать того, как Рейнард – фамильярный, наглый, грубый – терпеливо ждет, соблюдая дистанцию и, как и все вокруг, временами улыбается с каким-то тонким и острым намеком, не вмешиваясь, впрочем, и не пытаясь влезть в душу.

Когда Рейнард впивается в его ногу, сталкиваясь с ним губами – это срабатывает. Виктор настолько обескуражен этим порывом и ответным, томным уханьем в собственно груди, что на несколько долгих секунд боль отступает на второй план, уступая удивлению, какому-то совершенно рефлекторному желанию ответить и крамольной мысли о том, что в последний раз они виделись пару недель тому назад. Возможно, он бы склонился вперед; возможно, ответил бы; возможно, даже смял бы в пальцах разлет широких, крепких плеч и рванул бы к себе. Возможно. Но боль настигает раньше. Боль вгрызается в его ногу и стучит-перестукивает его костьми, надрывая мышцы. И вместо хриплого выдоха – болезненный стон. Вместо притяжения – грубый толчок в грудь. Вместо ответа – хлесткий и звонкий удар тыльной стороной ладони по чужой щеке, настолько сильный, что Рейнард валится навзничь.

— Ты что себе позволяешь, животное?!

Низко и взъяренно клокочет Виктор, поднимаясь рывком и тут же грохаясь на колено из-за вновь укусившей лодыжку боли. Рейнард улыбается ему как-то неприлично паскудно и приподнимается на локте, выпрямляя согнутые в коленях ноги, позволяя Виктору подползти ближе и навалиться сверху; Виктору, который настолько увлечен собственной злобой, что не видит ни манипуляций этих, ни тона этого откровенного подначивания.

Виктор с оттяжкой хлещет его по другой щеке, не замечая, как нижняя губа Рейнарда лопается, взбухая алой каплей, и пальцами впивается в его шею, сжимая до бескровных бельм разлившихся пятнами под смуглой кожей. У Виктора дрожат руки и всего его потряхивает от квинтэссенции тех боли, злобы и раздражения, что гадючьим клубком копошаться в его груди, заставляя сердце стучать столь громко, что яростный такт его эхом звучит во всем теле от пят до кончиков пальцев.

— Почему ты никогда не слушаешь меня, ублюдок? Вечно, мать твою, путаешься под ногами, как какой-нибудь въевшийся под кожу паразит и все никак отстать не можешь. Нравится тебе меня бесить, а? А?!

Шипит, постепенно взвиваясь в окрик Виктор, ярясь еще сильнее от восковой, такой угодливой и понимающей улыбки приставшей к чужим губам. Будто Рейнард знает что-то, чего не знает он. Будто Рейнард видит что-то, чего он сам увидеть не в силах. Будто для Рейнарда это “что-то” настолько очевидно и просто, что смешит своей незатейливой поверхностью. Кожа перчаток скрипит и болезненно впивается в перепонки от того, сколь сильно он сминает в пальцах чужую шею, только сейчас осознающий, что Рейнард даже не сопротивляется, напротив, он трогает пальцами его запястья, ласково оглаживая их пальцами и приоткрывает губы, запрокидывая голову и откровенно подставляясь.

Выглядит это все это настолько дико и вызывающе пошло, что Виктор давится вдруг собственным ядом, бестолково хватая воздух ртом, опять осоловевший, но теперь уже от понимания того, что на самом деле выглядит все это до омерзительного привлекательно, едкой теплотой сдавливая его диафрагму и предательски дрогнувшее сердце.

“если дикость эта продиктована волей божественной, то я благодарен за свое неверие”

Виктор, оглушенный, ослабляет хватку и хочет уже одернуться, но вздрагивает, когда его жестко и требовательно хватают за руки, притягивая их обратно и ладонь прижимают ко все также податливо подставленной шее. Рейнард накрывает его руку своей, и даже сквозь перчатку Виктор чувствует, насколько горячая у него ладонь; чувствует он это и напряженным бедром, куда опустилась, тесно сжимая, вторая рука. Виктор думает о том, что все это похоже на какой-то сюр и неприличное блядство, но все равно покорно, будто одурманенный, склоняется ниже к чужому лицу и к этим приоткрытым губам, чтобы услышать это искусительно-подначивающее и насквозь больное:

я знаю, что ты можешь сильнее, Виктор

Он сглатывает как-то отчаянно, вязко и громко, дурным, растерянным взглядом смотря в полуприкрытые, потемневшие до малахитовости глаза, и сглатывает (бестолково дергает кадыком) еще раз, не в силах отвести взгляда от чужого, мясистого и влажного языка, медленно скользнувшего вдоль нижней, подкрашенной кровью губы. Он неосознанно повторяет этот жест, цепляясь за сухие шелушки и трещинки, и действительно медленно сдавливает сильнее, потворствуя своим маниям и алчному, вязкому интересу, слишком явно понимая, что здравомыслие и рациональность остались где-то далеко за плотно притворенной дверью, и сейчас оба они дышат чем-то темным и вроде как запретным, чему сопротивляться, на самом деле, даже не хочется.

“ты сведешь меня с ума, зверь во крови, и когда-нибудь мы умрем вместе нетленными и зарывшимися во влажную землю”

Он смотрит на собственные пальцы, которые на крепкой шее этой смотрятся столь гармонично и к месту, что это откровенно пугает. И вдруг щелкает что-то в голове его, шилом вспарывая дурной этот, плотный пузырь помешательства, заставляя в испуге одернуть руки и отшатнуться в сторону тревожным зверем, чтобы скрипнув от боли зубами, подволакивая ноющую ногу отползти подальше и вновь забиться в угол, сжимаясь и зарываясь в тесноту метафорических доспехов, в молчаливом и отчаянном стремлении закрыться и забыть об этой всепоглощающей, искусительной вспышке.

он не должен был делать этого

он хотел сделать это

Он опять отчаянно лезет в петлю отрицания, чувствуя на себе чужой взгляд, но не желая (боясь) смотреть в ответ. И даже Пустота Редларта уже не кажется ему столь значительной и важной, как это холодное, маслянистое и черное нечто, прямо сейчас разъедающее грудь наживо.

Все откровения на его побледневшем лице и где-то в сухой темноте смотрящих в никуда зрачков.

+1


Вы здесь » Дагорт » Личные эпизоды » 26, месяц ласточки, 1808 год — эффект обманутого ожидания


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно © 2007–2019 «QuadroSystems» LLC