КИЛЛИАН ПЭЙТОНКЛИФФ ХОЛДЖЕРИЛАЙ БЕРРИГАН
ГРЕХ НЕ В ТЕМНОТЕ, НО В НЕЖЕЛАНИИ СВЕТА
месяц солнца, 1810 год
Тёмное фэнтези | NC-17
Месяц солнца принёс в Дагорт дурные известия: мало хорошего в новостях о том, что в Редларте начали пропадать люди. Там и раньше было не слишком спокойно: большинство жителей ушло оттуда с приходом Пустоты. Остались лишь самые смелые или самые упрямые (хотя их принято звать глупцами). Более того, остался в Редларте и весь род Пэйтонов, не пожелавших бросить родной город. Кто-то говорит, что тучи сгущаются и грядёт буря — вполне возможно, что будет так.
» сюжет и хронология » правила проекта » список ролей » календарь и праздники » география и ресурсы » власть и образование » религия » технологии и оружие » ордена и союзы » пути и пустота » бестиарий » гостевая книга » занятые внешности » нужные персонажи » квестовая

Дагорт

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Дагорт » Личные эпизоды » 14, месяц ласточки, 1810 — пусть музыка станет дрожью;


14, месяц ласточки, 1810 — пусть музыка станет дрожью;

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

http://ipic.su/img/img7/fs/Epizod.1560258792.png


Виктор Гроссерберг & Илай Берриганбуду молчать, ведь каждый вопрос прямой — можно принять за поиски виноватых

Говорят, добропорядочные семьи (и уж тем более люди) не принимают по ночам незнакомцев. Важные дела — удел дневного времени, если, конечно, вам нечего скрывать от гвардии и Церкви. И всё же, Виктор Гроссерберг был предупреждён о визите. Его — человека, которого отнюдь не все назовут добропорядочным, стук в дверь среди ночи едва ли способен озадачить.
[icon]http://ipic.su/img/img7/fs/Bezimeni-1.1566122046.png[/icon]

+1

2

Дома, как такового – во всяком случае, в том смысле, в каком обычно принято воспринимать это слово, – у Виктора не было. Домом Виктору, как показала многолетняя практика, мог быть Дагор, Оста, или весь мир в целом, в зависимости от того, куда заведет путь. Но у Виктора (помимо кабинета в Коллегии, само собой) было свое место – небольшая, в целом скромная квартирка в периферийном районе города, которую он уже много лет арендовал за абсолютно смешные деньги и использовал, как нечто среднее между складом, лабораторией и сомнительного удобства спальным местом.

Соседом же, как показала все та же практика, он был не лучшим, хотя сам, конечно, искренне считал, что ничего зазорного не делает, а слава эта дурная – полнейший вздор и произвол. Одним не нравился запах курительных трав, другим шум, третьих смущали пары реагентов, а четвертые по каким-то причинам и вовсе заклеймили его опийно зависимым. Но, так или иначе, со временем подход нашелся ко всем: одни смирились, другие привыкли, а третьи притихли после пары-другой весьма доходчивых намеков на безрадостное будущее.

Единственной проблемой и головной болью Виктора была и оставалась старая миссис Хэйзел. Мало того, что древняя фурия была злопамятна, как обиженная кошка, так ко всему прочему, отличалась смертоубийственным бесстрашием, завидной для ее годов изобретательностью, раздражающей прозорливостью и девственно чистым, не придерешься, прошлым. За их многолетней холодной войной наблюдало полдома, а Виктор, время от времени, грешным делом задумывался о том, что ему стоит написать об этом книгу в духе трагико-комедии с элементами психологического триллера.

И само собой, когда посредь ночи в его дверь настойчиво постучали, Виктор поспешил сделать выводы весьма неутешительные и в корне (как оказалось) не верные, уже заранее чувствуя, как к горлу, по обыкновению, подкатывает тесно сопряженное с злобливостью раздражение. Поднявшись с дивана и плотно запахнув халат, он выхватил из вазы пару белых, загодя купленных лилий и решительно поступился к входной двери.

— Когда ж ты уже сдо… — запальчиво было начал он, но резко поперхнулся ставшей посреди глотки фразой, приглядываясь, и с тихим ужасом осознавая, кого именно едва не огрел по лицу злосчастными цветами.

Илай Берриган, собственной персоной. У его порога. Ночью. Восхитительно.

Если Берригана что-то и смутило, то он явно оставил это при себе, ни взглядом, ни жестом не выдав своих мыслей. Виктор, впрочем, вообще избегал заглядывать ему в лицо, искренне силясь не задумываться о том, как эта резко онемевшая мизансцена выглядит со стороны. Абсолютно точно не профессионально и наверняка до отвратительного нелепо. Оставалось надеяться, что его не запишут в стан глубоко больных на голову городских сумасшедших. У всех же, в конце концов, случаются не лучшие дни, так?

— Пресвятой Отец, поглядите только, нашлась-таки на тебя, юродивого, управа.

Старая ведьма, как и всегда, нарисовалась в пространстве совершенно неожиданно и не к месту, и при одном только звуке ее скрипучего, старушечьего голоса, Виктор напрягся и резко помрачнел лицом, чувствуя, как непроизвольно дернулся, раз и другой, его правый глаз. Сглотнув вертящуюся на языке крепкую брань и витиеватые пожелания мучительной кончины, Виктор, отложив никлый цветочный веник в сторону, посторонился с прохода и вытянул руку в приглашающем жесте.

— Лучше поговорим внутри, Ваше Превосходительство.

Когда входная дверь вновь оказалась закрытой, а несносная старуха исчезла из поля зрения и слуха, Виктор чуть расслабился, сгреб к затылку всклоченные после дремы волосы и шикнул на поспешившую обтереться о ноги полуночного гостя Весту. Изначально несколько удививший его визит, теперь – когда он наткнулся взглядом на лежащее на комоде письмо, – сложился вполне закономерным, с небольшой оговоркой на то, что Виктор ожидал увидеть кого угодно, но не Буревестника. Целый день занимавшийся каталогизацией собственных заметок о флоре одного из южных островов, он совершенно забыл подготовиться и собраться заранее, теперь переживая из-за этого не столько стыд, сколько существенное неудобство.

— Простите за эту сцену. У нас тут редкий случай бесконтрольного добрососедского дилирия. Дайте мне пару минут, — с бледной улыбкой пояснил Виктор, оставляя Берригана в погруженной в состояние “рабочего хаоса” гостиной, а сам скрылся за дверью другой комнаты, загремев дверьми шкафа и зашуршав одеждой.

Вышел он уже в более привычном своем виде, сменив халат на костюм, на ходу застегивая верхние пуговицы рубашки, не глядя снимая со стоящей в углу гостиной модели человеческого скелета шляпу, и подхватывая со стола кожаную папку. После этой короткой заминки, уже выйдя на улицу, он поравнялся с Берриганом, чувствуя, наконец, что порядок дел, более или менее, вернулся в свою колею, что не могло не радовать. Тем не менее, некоторые куда более насущные вопросы все еще оставались при нем, прорезавшись, когда стало понятно, что их маршрут очевидно пролегает в резиденцию инквизиторов. Не то, чтобы Виктору было о чем беспокоиться, но полуночные путешествия в места не самой приятной славы и самого мирного человека могут невольно довести до обострения паранойи.

— Меня уведомили о том, что Инквизиции нужны некоторые из моих лингвистических знаний, но не уточнили для какого конкретно случая. Могу ли я попросить прояснить подробности этого дела, Илай? Не то, боюсь, мне будет несколько затруднительно работать в рамках неясности деталей.

+2

3

soundtrack
Взгляд Илая, обращённый к тьме в тюремной камере — долог и пристален. Гладкий, без единого скола металл призывно блестит, предлагая придвинуться ближе, заглянуть внутрь: убедиться, что пленница не исчезла, не испарилась в ночи.

Но Илай не движется с места. Он знает — она внутри, даже если не слышит чужого дыхания; даже если свет факела не может разогнать тени за порогом. Он хмурится — если инквизитор Лэйрд не смог заставить её говорить, то её следовало бы сразу предать огню. Очистить, как того требуют заветы Церкви.

И всё же, у него иной приказ. Поэтому Илай не приказывает отвести пленницу в пыточную, не разогревает соли, смешивая в флаконе растёртые травы: он покидает Цитадель среди ночи, кутаясь в плащ, скрывающий чёрно-алые одежды. И никто не останавливает его: ни разу за то время, что занимает путь.

Только оказавшись перед нужным домом Илай обращает к последним его этажам лицо, останавливаясь в нерешительности. Он всё ещё не уверен, что это стоит того: некоторые тайны не должны покидать стен Цитадели.

Цитадель... Илай не доверяет никому за её пределами, ибо доверие — большая роскошь в эти тёмные времена.

Кожа Илая помнит лучше, чем он сам — жар, исходящий от костра. Этим фантомным жаром обдаёт его и сейчас, когда он отметает мятежные мысли: в конечном счёте, может ли он ставить под сомнение решения Роланда? Разве может он выказать неповиновение человеку, в чьей святости нет ни единой причины сомневаться?

Его отчаянное нежелание впутывать в дела Инквизиции посторонних — упрямство, достойное самого несносного дурака и не больше того. Так себе говорит Илай, вздыхая: он переступает порог чужого дома и заставляет себя вобрать в себя краски.

И даже его лицо, лишённое жизни — неподвижные рыбьи глаза наполняются смыслом.

Поднимаясь по ступеням, сбрасывая капюшон с головы, Илай повторяет снова и снова, не вложив в мысли ни единой эмоции:
«Уж к завтрашнему утру никому не сносить головы».

***

Илай стучит в дверь костяшками пальцев и отступает на шаг назад, ожидая. Он не сразу улавливает шевеление за дверью и сохраняет ледяное спокойствие, когда хозяин квартиры наспех желает скорейшей гибели.

Он успевает вставить лишь краткое: «доброй ночи», мгновенно обращаясь из полуночного гостя в участника бытовой ссоры. Женщина, выскочившая из соседней квартиры вызывает у Виктора Гроссерберга очевидное раздражение и Илай позволяет затянуть себя за порог, толком не представляя, как вести себя в таком положении.

У инквизиторов, по крайней мере у самого Илая, никогда не случалось никаких бытовых ссор.

Его с самого детства учили терпению — чужие вспышки гнева, необузданного и дикого, вызывают у Илая лишь удивление и вялый интерес. На самом деле, если говорить честно — и вовсе не вызывают интереса.

— Ничего страшного, мессер Гроссерберг. — тепло улыбается Илай в ответ. Он уважает чужое пространство, а потому не проявляет ни капли любопытства и к обстановке внутри чужой квартиры. Он не оглядывается как студент на экскурсии, не расхаживает взад-вперёд, не суёт нос в чужие вещи. Илай находит себе место, с чужого позволения присаживаясь на край стула и рассеянно кивает, соглашаясь подождать.

Будто он может уйти, не приведя в Цитадель человека, которого рекомендовал привлечь к расследованию сам Роланд Каллер.

Илай, впрочем, не раз слышал о заслугах Виктора Гроссерберга перед Инквизицией и Церковью. Послушный её сын, человек с сомнительной репутацией — как и любой, кто посвящает себя изучению тёмных языческих обрядов.

Изыскания ещё не делают человека еретиком, ещё не говорят о его греховности и испорченности.

Илай не судит книгу по обложке — он улыбается ещё раз, когда хозяин квартиры наконец возвращается. За всё это время он не прикасается ни к единой вещи и — не отдавая себе в этом отчёта — даже не шевелится.

— Вы дадите мне пару минут? — вежливо спрашивает Илай, покидая квартиру и тихо стучится к женщине, устроившей сцену не больше десяти минут назад. Он оставляет Виктора Гроссерберга на лестничной площадке и тратит ещё с десяток минут на необязательную — кто-то сказал бы даже, лишнюю — беседу.

Он объясняет этой несчастной старой женщине, что такие люди как она — опора Церкви и власти, что она может не беспокоиться о Викторе Гроссерберге и даже гордиться им, ведь каким бы он ни был на первый взгляд — он помогает инквизиторам в поисках и очищении еретиков. И хоть Илай не лжёт, но не раскрывает всей картины, ему становится печально оттого, как легко эта женщина проникается его словами. На лице её застывает фанатичная благодарность, когда Илай напоследок опускает ладонь на её плечо.

— Будьте с ним мягче, ибо терпение — величайшая благодетель.

И только оказавшись на улице, Илай кутается в плащ снова, ёжась так, словно его трогает зимний мороз:
— Думаю, она больше не побеспокоит вас.

Илай не требует благодарности, он не жаждет и не ждёт её. Он устремляется вперёд, указывая путь: сквозь переулки, направляясь к одному из чёрных ходов, что предусмотрены в Цитадели для подобных визитов.

***

— Мне известно, что раньше вам приносили книги, изъятые у еретиков. Но на этот раз мы не можем донести до вас то, что требует перевода — ради вашего блага и блага других горожан. — бесцветным голосом отзывается Илай. Края его капюшона едва заметно дёргаются от прикосновений ночного ветра.

А потом он останавливается, словно вкопанный и оборачивает к Виктору Гроссербергу голову, спрашивая без единой толики скептицизма и недоверия:
— Вы когда-нибудь вели с язычниками диалог?
[icon]http://ipic.su/img/img7/fs/Bezimeni-1.1566122046.png[/icon]

+1

4

На улице прохладно, промозгло и самую малость ветренно, и из сумрака переулков отлично видно, как неспешно крадется по освещенным улицам, брюхом прижимаясь к земле, взвесь едва видного, тащащегося с побережья тумана. Полуночный, зябкий вечер – отвратительное для променада время, особенно когда знаешь, что свидание тебе назначили далеко не в опочивальне какой-нибудь смышленной, юной леди. Но Виктор не жалуется, его вообще сложно смутить: погода, место, сопровождающий – всё пыль. Не за Купол идут и не на казнь, на том спасибо.

Виктор приостанавливается, без условностей и лишних вопросов прикуривая, и в свете спичечной вспышки видит, как бросается наутек стайка затаившихся до того крыс, и как забивается глубже в тени пара коренастых, далеких от дружелюбия силуэтов. Знаю, чувствуют, боятся. “Все от незнания” — мрачно и как-то с ехидцей думает Виктор, глубоко вдыхая горьковато-пряный дым. А он сам, в общем-то, и не боится даже, боялся бы – занялся бы вплотную ботаникой и биологией, перестал бы задавать неудобные свои вопросы, стал бы может действительно богоугодным человеком и старух бы, поди, не смущал своей надуманной кем-то подозрительностью. Ан нет, все такой же – едкий и неудобный, как скорлупка стальной девы.

Во всем должна быть мера и счастлив тот, кто не только рамки дозволенного видит, но и умеет себя вовремя одернуть. Виктор вот перед инквизицией никогда не лебезил и излишних, чрезмерно преувеличенных восторгов их деятельности не выказывал, ровно как и критики, зато всегда держит в уме мысль о том, что нельзя на них шипеть, как на желторотых лаборантиков; что некоторые из своих идей да мыслей стоит обозначать не как мнение, а как образную гипотезу; и что о некоторых его личных вещах этим славным, достопочтенным людям знать вовсе необязательно, а хранить такие вещи полагается где-то вне дома, чтобы не смущать пытливые умы.

А в итоге, что говорится: и овцы целы, и волки сыты, вечная память пастуху.

Когда Буревестник вдруг останавливается, озвучивая свой несколько странный и показавшийся самую малость подозрительным вопрос, Виктор становится рядом, смотрит на неприметную дверь за его спиной, бросает окурок под ноги, каблуком сапога втаптывая его в грязь и только после фокусируется на чужой, угловатой фигуре, не скрывая тени скепсиса на дне глаз. Виктор хочет спросить: “их было несколько десятков и все разные – которые вас интересуют?”. Он хочет спросить: “какой ответ вас устроит наверняка?”. Хочет спросить: “а вы?”. А потом шепотом и на древнем, неугодном слуху этого человека языке подвести коротким и каркающим: “Возможно”.

Но Виктор на редкость благоразумен, зная, что не стоит дразнить натасканную собаку на которой не надето добротного намордника. Собак, так-то, вообще дразнить не стоит – они могут еще долго помнить обиду и своего обидчика.

— Да, — сухо отзывается Виктор, без видимого неудобства выдерживая колкую прохладу чужого взгляда, но поясняет на всякий случай: — самые правдивые знания хранятся в первоисточниках. Без них я был бы абсолютно бесполезен. А будь я бесполезен, меня бы тут не было.

Слова Виктора, по-сути оправдывающиеся, как оправдание совсем не звучат, скорее как ленивая констатация того, что и без того должно быть очевидно. Да и беспокойства он не проявляет, ему не из-за чего: может он и лез туда, куда его не приглашали, но жертв не приносил, язычников не укрывал и ни о чем сверх нормы не мечтал, заинтересованный лишь в аспекте познания, но не практики — запретные блага, как известно, дорого обходятся, а он и без того человек не из богатых.

Слишком занятый собственными измышлениями и сосредоточенный далеко не на том, лишь после данного ответа, он, сопоставив заданный вопрос с озвученными до того словами, осознал, что Буревестник вовсе не тестирование на профпригодность ему устраивает, а подводит к одному немаловажному факту. Скепсис тотчас сменился пониманием и легким, неприятным чувством тронувшим у затылка. Виктор действительно знал некоторых язычников и часть их (несомненно крайне малая) была хорошими, как бы там ни было, людьми, но он очень сомневался в том, что в казематах инквизиторской Цитадели ему уготована встреча с благовоспитанной и приятной личностью, даже если он или она таковой изначально покажется.

И все же он уже здесь и уходить явно не намеревается.

— Идемте, Илай. Чем быстрее мы начнем, тем быстрее закончим.

В Цитадели было неуютно, и дело было не в аскетизме обстановки, и не в припыленном тайном ходе, а в самом духе этого места – монументальном, тяжелом, а оттого давящем. Вероятно, так и должно быть; вероятно, так и задумывалось с самого начала. Потайной застенок кончился подсобкой, подсобка началась усеянным железными дверьми коридором и закончилась винтовой, чуть запорошенной пылью лестницей, на которой не было видно ни следов, ни иных признаков того, что тут кто-то бывает – может ей пользовались редко, может не пользовались вовсе; но Виктора это не то, чтобы сильно волновало.

Что ж, настолько глубоко, пожалуй, он еще не заходил, так что это может стать даже в своем роде интересным, а может еще и поучительным опытом.

+1


Вы здесь » Дагорт » Личные эпизоды » 14, месяц ласточки, 1810 — пусть музыка станет дрожью;